Писать о Максиме Анкудинове и его характере трудно. Идеальным он, конечно же, не был — да и кто из нас идеален? И общение с ним не всегда было безоблачным. Ведь каждый самобытный поэт — прежде всего личность, не похожая на всех остальных. В Максиме не было намешано с лихвой только хорошего. Что-то даже раздражало. Единственное, в чем никогда нельзя было его упрекнуть — в равнодушии. Он обладал редким даром относиться к миру не холодно, не отстраняясь, скандинавская сдержанность не была ему присуща. Он всегда был заинтересованным участником самых разных событий. Он любил жизнь во всех ее проявлениях: от высокодуховного и великого до грубовато-веселого и скабрезного. В разговоре он любил иногда побарагозить и поскабрезничать — слишком правильных его высказывания могли иногда и шокировать. К счастью, дальше разговоров все это не шло. Любил он и состояние, вызываемое стаканом вина или кружкой пива. Тем не менее, пьяным до беспамятства видеть его не доводилось, а покуривать (именно покуривать, а не курить) он начал только после развода с первой женой, когда лежал в больнице со сломанной рукой, просто очень переживал. По существу, до тридцати лет он оставался похожим на большого непосредственного ребенка, с детской открытостью воспринимающего мир. Однако на ребенка талантливого и даже немного гениального.
При этом он мог обругать собеседника, мог даже заехать ему по физиономии, мог на какой-то миг предаться самолюбованию и скабрезности, но во всем этом никогда не было того, что психологи называют давлением и манипулированием. Просто обостренное чувство несправедливости, острое неприятие несовершенства мира. И православная вера. «У меня же в комнате иконы (репродукции, конечно же) развешены, как она может курить в комнате, где иконы висят?» — удивленно спрашивал он.
Такая непримиримость часто мешала ему жить: «У нас один сосед рядом — мент, он к Ане приставал, так я к нему зашел и пригрозил. Они потом меня поймали и бить стали. И ушлые, руки в перчатках, чтоб синяков не оставалось»; «Я больше там комнату не снимаю, хозяйка хотела, чтобы я жил с ней как мужчина, а я не хочу»; «В троллейбусе ехал, до меня там один докопался, в драку полез, так я его ключом в лицо ткнул, теперь вот жалею об этом»; «У нас на Вагонке (район Нижнего Тагила) ему бы такое с рук не сошло, там еще совсем недавно стенка на стенку дрались»; «По путям шел, какой-то мужик мне в глаза баллончиком брызнул, наверное, ограбить хотел, а что у меня грабить? Пришлось мне в больницу идти, глаза промывать, хорошо еще, что вовремя промыть успел».
Бывал он и ранимым: «Там на совещании поэтов мы с Галей поссорились. Я пошел купил бутылку водки, выпил ее и шатался всю ночь пьяный по Тагилу. А, впрочем, хорошо, что напился, а то мне тогда совсем жить не хотелось, я в ту ночь умереть мог».
Мог быть сентиментальным: «Я не могу сейчас поговорить с этой девушкой, и не проси, понимаешь, мое сердце теперь занято». Любил петь песни на поэтических посиделках, а однажды, не вставая со зрительского места, прочел вслух стихотворение Николая Рубцова про одинокую женщину у колодца.
От разговоров с ним иногда можно было и устать (одно время он любил жаловаться на жизнь), правда, случалось такое редко и смягчалось его привычкой доверять собеседнику. Он мог позвонить и пригласить в гости к восьми вечера, а прийти домой после одиннадцати. Иными словами, иногда с ним бывало трудно, но друзья любили его, потому что думал он не только о себе: «Не продавайте ей эту пачку сигарет, они крепкие, продайте ей другую, там легкие». Теперь же, после нескольких лет, как его не стало, я все чаще ловлю себя на мысли, что скучаю по Максиму, скучаю по общению с ним. Потому что на самом деле общение с ним было, как правило, чем-то интересным и уникальным. Даже само его присутствие изменяло восприятие мира: вот они берутся с Женей за руки и дружно, «в едином порыве», прыгают через лужу.
В нашем городе он дружил также со студентом философского факультета Сергеем Соколовым, поэтом и математиком Алексеем Верницким, художником Алексеевым из педагогического института — да всех, пожалуй, и не перечислишь, друзей у него всегда было много. После тридцати лет у него появилась еще одна интересная привычка — называть собеседника по имени и отчеству. Возможно, это как-то связано с его поездкою в Тихвин, к отцу.
В 2000 году мне надо было ехать через Москву, а денег на гостиницу нет и остановиться негде. Узнав об этом, Максим по собственной инициативе звонит своим знакомым московским литераторам: «Вот тебе два телефона: Коля Винник — он обещал принять, и Оля Зондберг — можешь зайти, но смотри, если чем-то обидишь ее, я тебе морду набью». В Москве его тоже любили. А на слете молодых поэтов Максимом заинтересовался Кушнер и подарил ему свою книгу.
Не был он равнодушен к чужим горестям: «Я эту девушку на улице встретил, на вокзале, к себе привел, а она наркоманка оказалась, куртку у меня сперла». Как не терпел и несправедливостей, и несовершенств: «Мы там работали, а Светка, Женина подружка, ходит около почти раздетая, достала уже, так я ее в яму столкнул».
Еще нас с Максимом, говоря словами астрологов, объединяет общий гороскоп. Родились мы в разные годы: я в год тигра, он — в год собаки, а вот день рождения у нас совпал. Ничего особенного это, конечно, не значит, однако, хотя бы чисто теоретически, люди, родившиеся летом (как и Максим), все-таки немного отличаются от родившихся, например, зимой. Ведь летом теплее, окружающий мир воспринимается более ярко и открыто. В нашем городе есть еще одна девушка, родившаяся в тот же день, называть ее имени не буду, скажу только, что сейчас она учится на философском. Однажды мы находились с ней в моем доме и клеили на зиму окна, и вдруг звонок в дверь — пришел Максим. В одной комнате собрались три человека с одним и тем же днем и месяцем рождения — событие довольно редкое, поэтому мы тут же отметили его случайно оказавшимся в холодильнике шампанским. И хотите верьте, хотите нет, а похожего в характерах много — это и отношение к быту, и, самое главное, у каждого дома множество книг.
Комната в двухэтажном бараке, в которой пару последних лет жил Максим, была неприхотлива: кровать в углу, электрическая плитка у стены, пара вешалок, стол с горой радиодеталей и книги, книги, книги — самой разнообразной тематики. Художественная литература, техника — Максим был радиоинженером, любил читать про морские корабли и космические аппараты. И несколько книг на французском, как художественных, так и технических.
Когда в барак к Максиму приходил кто-нибудь из друзей, а было это обычно вечером, он начинал что-нибудь готовить. Готовил он просто: чистил картошку, морковку, в общем, что было, например, неизвестно откуда взявшуюся у него репу, и бросал все это в кипящую воду. То, что получалось, разливалось в тарелки и сопровождалось кетчупом и хлебом. Со всей щедростью своей души Максим всегда наливал гостю полную тарелку. Однажды зашел у нас случайно разговор о лечебном голодании: «Знаю я, что такое голодание, в прошлом месяце у меня денег совсем не было, двадцать дней один чай пил, ничего, выжил, но больше такого не хочу». И тут же: «А хочешь, я тебе стихи на французском почитаю?» Стихи были его стихией, читать и писать их было для него чем-то очень естественным: как жить, как варить похлебку, перейти от всего этого к стихам для него ничего не стоило. Мы стоим на перекрестке, ждем зеленого сигнала светофора. «Елочка, зажгись!» — скандирует Максим. И продолжает: «Раз, два, три — зеленый загори. Шесть, семь, восемь — зеленого попросим».
Он постоянно имел при себе блокнот или тетрадку и записывал в них свои строчки. Произойти это могло где угодно: в поезде, на подоконнике, на столе с радиодеталями, на военных сборах. Записывал Максим много и охотно делился всем этим с другими, даже если и не все было удачным. Коля Винник — московский издатель — о Максиме: «У него в стихах есть очень хорошие строчки, к сожалению, он сам не всегда хорошее от плохого отличает». Сам Максим вспоминал еще слова Виты Тхоржевской: «Никогда сам книг не издавай, у тебя должен быть издатель». И разве не писал Пастернак, что «пораженье от победы ты сам не должен отличать»?
Строчка Пастернака «Цель творчества — самоотдача, а не шумиха, не успех» подходила к Максиму идеально. Писать для него было неотъемлемой частью его жизни. Писал он о разном: о плохом и хорошем, о грустном и веселом, о некрасивом и красивом, о понятном и непонятном, об искусственном и природном — он жил жизнью простого человека и ничто человеческое не было ему чуждо. Возможно, именно поэтому иногда в его записях появлялось Великое Нечто.